II
На другой бок повернулся «счастливый» Пиман.
Вот уже и детство минуло. Ушли в невозвратную даль и лесная дичина, и суровый мужик с черной как смоль бородой; порвались связи лесные: с лиц угрюмость лесная сошла, и с души — дикая робость. Ходит Пиман теперь бравым, степенным подростком, прямо и смело смотрит в лицо деревенскому миру; он уж умеет, как настоящий парень мирской, ловким взмахом забрасывать со лба волосы, аккуратно подстриженные в скобку, или, играя плечами, поправлять на них казакин, небрежно наброшенный сзади. Вот он то сидит на бревне у крепко скроенной избы с хитрой резьбой по карнизу и в полотенцах у окон, то по двору ходит, убирая коней, таская копнами сено и воду из мирского колодца, или же в растворенные настежь ворота видно, как он пристально смотрит на старика, который, сидя в прохладной сенпице, свежедушистые доски строгает и хитрою резьбой их украшает. Видно, доволен старик: оживленно передает он Пиману мудрость узора, рисунка, что сам придумал, чистоту и точность пригонки, верность, силу, уменье владеть инструментом, хотя весь инструмент был топор да стамеска. Этот старик был тот Груздь длинноногий, что первый с себя начал череду мирского кормления Пимана с сестрой и увел их со сходки; он же был зодчий мирской и художник. Всюду на избах виднелись следы его творчества; где конек, где полотенце, карниз, а также ребячьи игрушки да детские
люльки, в которых матери возят с собою в страду грудных ребятишек. Избы же пригляднее не было, как изба самого Артемия Груздя: целые зимы Артемий неустанно творил и готовил к весне застрехи, подзоры, балясы на кровлю, на окна, на столбы и ворота.
Было время, когда Груздь выходил на поля и в луга сам — восьмой, впереди шестерых дочерей, краснощеких, здоровых и рослых, да хозяйки, пожалуй, породистей каждой из них. На миру их так и прозвали «девичьей вытью». Вся молодая Вальковщина часто на общих покосах глаз не сводила с этой семьи и дивилась счастью Артемия Груздя. Только сам Груздь не был рад счастью такому: на девок не прочны надежды. Давно уж женой недоволен был деревенский зодчий, давно между ними прошла черная кошка; и с каждым новым рожденьем ребенка мрачнее становился Груздь. Ему иногда говорила жена: «Что же ты сердишься? Разве дом у тебя не полная чаша? Разве я с дочерьми меньше работаем, чем мужики? Али мы слабже их, в работе уступим? Али девки наши гуляют? Посмотри, все завидуют нам: у кого по зимам столько наткано холста и синюхи? у кого так скотину холят и нежат? у кого так прибрано, вымыто чисто в избе, во дворе? у кого столько птицы домашней?» Так считала с укором жена, но упорно молчал Груздь на эти речи. «Ладно, ладно, — он про себя повторял, — девки — ветер!.. Только того и глядят, как бы из дому вон: им не дорого то, что отцу было дороже всего; все променяют на первого парня, на льстивую речь, на красное слово... Хорошо оно — точно, покамест... А вот налетит молодая Вальковщина, что теперь стаями вокруг дочерей моих ходит, с разных концов налетит — и прощай! Растащат тогда все хозяйство клочками, и памяти нет уж об том, кто его собирал, охранял и всю душу в него полагал... А кто мое охранит, сбережет?.. Кому в этой избе дорога будет каждая малость? кто будет помнить, что вот над этим узором старик целые ночи корпел? кто в печку не бросит его, кто все охранит от врага, кто за каждую малость встанет всей грудью и жизнью, а память о тебе передаст и потомству?..»
Так думал Груздь, и, случалось, в припадках тоски, под пьяную руку, он дико и зверски ругался и дрался, и взаимная ненависть росла между ним и женой с дочерьми. Тяжко им стало в родительском доме, и часто мечтали они, как бы скорее оставить его и променять на любимого мужа.
Еще мрачнее стал Груздь, когда мало-помалу сиротеть стал его двор; когда молодцы из деревень приезжали и увозили его дочерей вместе с приданым, уводя коров и овец, лошадей и свиней, и все больше хозяйство его оголяя. Часто на свадьбах сидел он тогда суров и угрюм, мрачно пил и мрачнее ночи возвращался в свой дом.
— Зятя во двор взял бы к себе, — говорили ему тут миряне. — Что ж грустить? Против судьбы не пойдешь.
— Зятя!.. Что зять! — отвечал старый Груздь. — Зять придет к тебе уж готовый... Зять — чужак. Зятю смиренный поклон да первое место, а сам — по-за печку... Кто он такой — к нему в душу не влезешь... Отдайте-ка лучше мне парнишку Пимана: два года за ним я следил, все не решался, думал, в отца бы не вышел... Да нет, видно, не той он породы... Отдайте; сниму парнишку с мирского хлеба... Небось, меня знаете: не взращу лиходея крестьянскому миру... Предоставлю вам мужика в полном виде.
— Лучше не надо! — ответил мир. — Пора уж к делу пристроить сирот... Да возьми уж кстати девчонку.
Тут Груздь угрюмо вскочил и сказал, уходя, рукою махнувши:
— Коли так — не надо!
Но мир, рассмеявшись, его воротил:
— Испугался?.. Боишься ты бабьего роду!.. Ладно, бери одного уж, другую мы к месту пристроим... За девкол еще время терпит.
Года не выжил у Груздя Пиман, как старик уж совсем морщины разгладил на лбу: все улыбнулось в семье; еще светлее и чище глянула изба; любовнее еще за хозяйство принялись старик и старуха, и веселей теперь выдавали последних дочерей своих замуж: в будущем дому хозяин — опора и старцам защита был найден. Что ни год Пиман выправлялся и телом, и духом. С тайным сердечным волнением следил за ним Груздь, а под конец и души в нем не чаял. Выходил из Пимана мужик идеальный: ростом и силою справен, почтителен к миру и старшим, ровен во всем — и в труде, и в забавах; без пути не совался всем на глаза в дело не в дело; с одногодками дружен всегда был и ссор из пустого не делал; к хозяйству внимателен был, скотину любил и ко всякой хозяйственной вещи относился с почтением и осторожно; и всегда был суров, когда одногодки часто в шалостях что-либо портили во дворе у Артемия Груздя. Крестьянская жизнь, где часто подростки заодно с большаками все выполняют работы, рано приучила к степенству, а череда мирского кормления еще более укрепила в Пимане с сестрой осторожность во всем, что касалось чужого добра, так как нередко сурово и строго хозяева их тому обучали.
В великом довольстве был старый Груздь, видя, какие задатки растут и крепнут в душе приемного сына, и часто примером и словом он еще больше старался в нем утвердить их, передавая все, что, по долгому опыту, считал за устои жизни крестьянской.
И вот, по зимам, обучая его выводить узор по доскам, он так говорил ему:
— Вот такой же был я, как и ты, когда еще жив был отец и когда впервые за Вальковщину мы воевали. Тогда жили мы вовсе в лесу, от всех словно крепкой стеной отрезаны были. Вальковщины только и было, что наши соседки Грачи да Тычки да два-три починка. Больше народу в них было, точно, ну да после войны расселились. А то жили во всем, как одни: расчищали лядины, болота сушили. Жили — сами себе господа: никого не знавали, да и нас никто не касался. Судились, рядились, женились — все сообща, на миру; под нашим вот вязом вся Вальковщина тут и сбиралась. Сами тут выбирали себе целовальников, мерщиков, вытных и торговых людей, что от мира в доверенных были и за разной мирской потребой раза два в год ездили в город. Всем управлялись мы сами; сгорим ли — мигом все соберемся Вальковщиной всей, избы нарубим еще того лучше. Хворь ли какая деревню охватит, бывало, — опять всю Вальковщину скличем: можжевельнику кучи из лесу натащим, обставим деревню кругом, подожжем и окурим, а больным натаскаем и хлеба, и молока. Когда же настанет страда — все поля уберем им, хлеб уложим в скирды, обмолотим. Так дружно мы жили, никакой, кроме мира, власти не зная. Справедливее же мира не сыщешь, его не закупишь, не обойдешь, не обманешь, потому на миру все у каждого всякому видно. Мир никого не обидит напрасно, так как ему самому мзды не надо, строго и чинно блюдет он общее дело и пользу. Старшие ж в мире, что опытом долгим познали, что для крестьянина зло и добро, советы дают молодым. Так мы жили, издавна повинность одну отправляли честно и твердо: в город справляли овес мы и сено для царских коней, что стояли тут на запасе. Было у нас здесь вдоволь всего — и земли, и лесу, и птицы. Случалось, заезжали к нам дальние люди — и диву давались, глядя на наше житье; и страшного много нам про себя говорили. Говорили, что мир их давно уж порушен, что над ним была сила большая, что бары жили в их деревнях, что секли кнутом их и плетью, что хуже скотины держали и что на базар, как коров, продавать выводили отцов, дочерей, сыновей; что с близкими сердцу их разлучали для прихоти барской; что отрывали их от полей, которые сами вспоили потом и кровью... От этих речей вчуже жутко нам становилось, да к тому же порой подтверждали и наши мирские торговые люди, которые в города и к соседям ездили с хлебом мирским на продажу и мену. Тогда же стали все чаще, в наших лесах укрываясь, странники к нам приходить и страшнее того говорили нам речи: «Богу молитесь, говорили они, а не попам!.. Заблудился человеческий род... Злой народился антихрист... Прячьтесь, крестьянские люди... Всюду слуги антихриста ездят и клейма кладут на людей, и отмечают каждого картой с печатью, и обращают в рабов подъяремных». Старики стали думать: «Коли у соседей все хуже да хуже, жди тут беды». Собралась Вальковщина наша и порешили: «Крепиться, сколь можно, с соседями меньше дел заводить, на гульбища к ним не ходить, не водить с ними свадеб, смирнее сидеть за лесною стеной, а в город пускай будут ездить по выбору лишь старики, что всех разумней и тверже. Кто же против заказа мирского пойдет, будет тому строгая казнь». Бывало, к нам только и ездил, что поп, да и то когда сами за ним приезжали. Тогда церковь от нас была далеко, верст, поди, за тридцать. А тут порешили: не ходить и за ним. Свадьбы стали водить только между своими, без попов, самокруткой, на миру; и хоронили тоже властью своей; это и прежде бывало. Вскоре же тут через лес наш, случилось, беглый поп проходил, от начальства скрываясь. Нес он под мышкой старинные книги: апостол до требник, крест да кадило, завернувши все в освященный плат. Попросили его мы тут миром на кладбище общие всем нашим могилкам справить поминки, а самокруткой венчанных обвести вкруг налоя. Беглый тот поп (Варламом он звался) все нам исполнил, о чем мы его ни попросили. Полюбился он нам, да и ему показалось у нас хорошо: остался на зиму. Тут-то беседы пошли с ним у нас! Читал он нам божие слово, ходил вкруг полей, кадилом кадил, служил нам молебны и много хорошего нам доведал о вере христовой, о гонимых за веру, о том, как живут и что творится в мире. Рады мы были такому попу несказанно!.. Свой был поп — одно слово! Незачем было теперь нам совсем знаться с начальством. Был он, точно, падок к вину, ну, да мы это ему уж прощали. Для кормежки ему, как тебе же, мирскую череду заказали. Нашлось тут немало из наших, что похотели и сами книжному делу у него поучиться. Учил он охотно, хотя и дрался немало. Ну, да и это мы тоже прощали. Вот и я у него перенял тогда к разным узорам охоту: ловко умел он узором буквы украсить. Я было тоже тогда грамоту перенял, да, признаться, опять призабыл все... А меня он любил, и тогда еще мне подарил список — писан уставом, а заголовок хитро украшен рисунком. Прозывается он «Слово о двух мужиках». Признаться, прочесть его все не удосужилось мне, хотя уж тому прошло лет больше полсотни. Зато берег я его: думаю, может сынишка будет, коли ни то разберем... Да вот сына себе и посейчас не дождался... Передам уж тебе: береги... Коли самого бог не попустит наукой, своим сынам передашь, когда ни то и дойдут, что прописано там. Читал нам, признаться, тот поп, да уж не помню.
— Ну, как же вы жили с беглым попом? — спросил Пиман. Ведь до того, кроме простых земледельцев, он никого не знавал.
— Вышло у нас вскорости, братец, с попом тем Варламом дело большое... Уже два лета живет у нас поп; вызнал, высмотрел за это лето Вальковщину всю, и рассказы его, поученья да грамота всем пришлись по душе. До того ведь мы только что сказки от стариков слыхали. В те поры издавна уж в Тычках проживал около лесу в лачужке старик; был нелюдим он, стар и угрюм. Бог его знает, в кои-то веки к нам также забрался, что и попик тот беглый. И старики уж забыли, когда он пришел. А в свое время тоже был человек, крестьянину нужный: был он знахарь и волхв; знал целебные травы, заговоры и нечистую силу умел отводить — попросту, значит, колдун. Был у нас он в почете: на свадьбы звали, к скотине, в поля и к больным. Ну, а попик тот беглый только лишь осмотрелся у нас, как сейчас и дошел против волхва подговаривать люд. А колдун свою линию тянет... «Ну, — говорит, — поп с колдуном, двум медведям в берлоге не жить». И началась между ними ссора и брань. Народ поделился: одни за попа, другие за колдуна, и стали на сходках ругаться и спорить, кого из Вальковщины выгнать. Тычковцы кричали, что без колдуна мы погибнем совсем: кто будет лечить нас и скот наш в болезнях? Колдун знает и травы, для чего которая служит, какая какому скоту и какая людям полезна; умеет он кровь пускать и заговаривать в жилах; знает от домовых, леших и водяных наговоры. Мы же кричали: попа не дадим, рады и то, что попался! За ним мы ровно у бога за пазухой жили. Кто нам божие слово прочтет, кто научит письмо разбирать, кто расскажет про господа бога и святых его страстотерпцев?.. Во тьме без попа мы погибнем. А против болезней и нечистой силы в требнике есть мольбы у него и указанья. Так долго тягались мы на миру, пока не дошло и до драки. Поп наш распалился совсем. А тут же, кстати, мокреть пришла, в самое жнитво почесть. Лил, из ведра словно, дождь дни и ночи. Ополоумели мы, а поп стал потопом, гладом и мором стращать и говорить, что делу тому не иначе, как колдун стал причиной... Старики собирались, совещали советы и меж собой говорили: «Что-то, братцы, не живется им вместе? Ума не приложим. Хотя бы из корысти, что ли, какой воевали; видное было бы дело... Нет, вот всякий за свой держится ум и готов претерпеть». Стали попа мы просить кадилом поля окадить. Не кадит. Колдуна просим водяного заговорить — не желает. Тут все от тоски, ровно звери, мы стали друг на друга бросаться, да в этой битве как-то, неведомо кто (поп, думать надо), и подожгли избу колдуна: дотла вся мигом сгорела, и от самого колдуна только головешка осталась. Тут наш поп сердцем взыграл, денно и нощно со слезами молился, что бог прибрал от народа нечистую силу. Велел он тут нам колдуна в яму зарыть и осиновый кол вместо креста в могилу забить. Сделали мы, как говорил он. Тогда с кадилом, крестом и платом священным, распевая молитвы и проливая умильные слезы, поп наш пошел с нами поля обходить... И что же, ведь искренние были те слезы!.. Услышал господь, к утру очистилось небо, солнышко божье глянуло... Глядим, умиленно ликует наш попик, ходит по избам, говорит и поет: «Радуйтесь, христиане!.. Победную песнь воспоем: свят!.. свят!.. свят!.. Истинный свет просветил христиан!.. Радуйтесь нового вертограда рождение!..» После того мы опять зажили мирно. Знахаря только не было долго у нас, кто бы знал целебные травы и людей и скотину мог бы лечить... У попа только надежды и было на требник! Да не долго так было: продали мир...